Заметов преступление и наказание характеристика

– Фу, какие вы страшные вещи говорите! – сказал, смеясь, Заметов. – Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить – вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, – а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…

Раскольников как будто обиделся.

– Видно! А вот поймайте-ка его, подите, теперь! – вскрикнул он, злорадно подзадоривая Заметова.

– Что ж, и поймают.

– Кто? Вы? Вам поймать? Упрыгаетесь! Вот ведь что у вас главное: тратит ли человек деньги или нет? То денег не было, а тут вдруг тратить начнет, – ну как же не он? Так вас вот этакий ребенок надует на этом, коли захочет!

– То-то и есть, что они все так делают, – отвечал Заметов, – убьет-то хитро, жизнь отваживает, а потом тотчас в кабаке и попался. На трате-то их и ловят. Не все же такие, как вы, хитрецы. Вы бы в кабак не пошли, разумеется?

Раскольников нахмурил брови и пристально посмотрел на Заметова.

– Вы, кажется, разлакомились и хотите узнать, как бы я и тут поступил? – спросил он с неудовольствием.

– Хотелось бы, – твердо и серьезно ответил тот. Слишком что-то серьезно стал он говорить и смотреть.

– Хорошо. Я вот бы как поступил, – начал Раскольников, опять вдруг приближая свое лицо к лицу Заметова, опять в упор смотря на него и говоря опять шепотом, так что тот даже вздрогнул на этот раз. – Я бы вот как сделал: я бы взял деньги и вещи и, как ушел бы оттуда, тотчас, не заходя никуда, пошел бы куда-нибудь, где место глухое и только заборы одни, и почти нет никого, – огород какой-нибудь или в этом роде. Наглядел бы я там еще прежде, на этом дворе, какой-нибудь такой камень этак в пуд или полтора весу, где-нибудь в углу, у забора, что с построения дома, может, лежит; приподнял бы этот камень – под ним ямка должна быть, – да в ямку-то эту все бы вещи и деньги и сложил. Сложил бы, да и навалил бы камнем, в том виде, как он прежде лежал, придавил бы ногой, да и пошел бы прочь. Да год бы, два бы не брал, три бы не брал, – ну, и ищите! Был, да весь вышел!

– Вы сумасшедший, – выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!

– А что, если это я старуху и Лизавету убил? – проговорил он вдруг – и опомнился.

Заметов дико поглядел на него и побледнел, как скатерть. Лицо его искривилось улыбкой.

– Да разве это возможно? – проговорил он едва слышно.

Раскольников злобно взглянул на него.

– Признайтесь, что вы поверили? Да? Ведь да?

– Совсем нет! Теперь больше, чем когда-нибудь, не верю! – торопливо сказал Заметов.

– Попался наконец! Поймали воробушка. Стало быть, верили же прежде, когда теперь «больше, чем когда-нибудь, не верите»?

– Да совсем же нет! – восклицал Заметов, видимо сконфуженный. – Это вы для того-то и пугали меня, чтоб к этому подвести?

– Так не верите? А об чем вы без меня заговорили, когда я тогда из конторы вышел? А зачем меня поручик Порох допрашивал после обморока? Эй ты, – крикнул он половому, вставая и взяв фуражку, – сколько с меня?

– Тридцать копеек всего-с, – отвечал тот, подбегая.

– Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! – протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, – красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то небось уж опрашивали… Ну, довольно! Assez cause! До свидания… приятнейшего!..

Он вышел, весь дрожа от какого-то дикого истерического ощущения, в котором между тем была часть нестерпимого наслаждения, – впрочем, мрачный, ужасно усталый. Лицо его было искривлено, как бы после какого-то припадка. Утомление его быстро увеличивалось. Силы его возбуждались и приходили теперь вдруг, с первым толчком, с первым раздражающим ощущением, и так же быстро ослабевали, по мере того как ослабевало ощущение.

А Заметов, оставшись один, сидел еще долго на том же месте, в раздумье. Раскольников невзначай перевернул все его мысли, насчет известного пункта, и окончательно установил его мнение.

«Илья Петрович – болван!» – решил он окончательно.

Только что Раскольников отворил дверь на улицу, как вдруг, на самом крыльце, столкнулся с входившим Разумихиным. Оба, даже за шаг еще, не видали друг друга, так что почти головами столкнулись. Несколько времени обмеривали они один другого взглядом. Разумихин был в величайшем изумлении, но вдруг гнев, настоящий гнев, грозно засверкал в его глазах.

– Так вот ты где! – крикнул он во все горло. – С постели сбежал! А я его там под диваном даже искал! На чердак ведь ходили! Настасью чуть не прибил за тебя… А он вон где! Родька! Что это значит? Говори всю правду! Признавайся! Слышишь?

– А то значит, что вы все надоели мне смертельно, и я хочу быть один, – спокойно отвечал Раскольников.

– Один? Когда еще ходить не можешь, когда еще рожа как полотно бледна, и задыхаешься! Дурак!.. Что ты в «Хрустальном дворце» делал? Признавайся немедленно!

– Пусти! – сказал Раскольников и хотел пройти мимо. Это уже вывело Разумихина из себя: он крепко схватил его за плечо.

– Пусти? Ты смеешь говорить: «пусти»? Да знаешь ли, что я сейчас с тобой сделаю? Возьму в охапку, завяжу узлом да и отнесу под мышкой домой, под замок!

– Слушай, Разумихин, – начал тихо и, по-видимому, совершенно спокойно Раскольников, – неужель ты не видишь, что я не хочу твоих благодеяний? И что за охота благодетельствовать тем, которые… плюют на это? Тем, наконец, которым это серьезно тяжело выносить? Ну для чего ты отыскал меня в начале болезни? Я, может быть, очень был бы рад умереть? Ну, неужели я недостаточно выказал тебе сегодня, что ты меня мучаешь, что ты мне… надоел! Охота же в самом деле мучить людей! Уверяю же тебя, что все это мешает моему выздоровлению серьезно, потому что беспрерывно раздражает меня. Ведь ушел же давеча Зосимов, чтобы не раздражать меня. Отстань же, ради бога, и ты! И какое право, наконец, имеешь ты удерживать меня силой? Да неужель ты не видишь, что я совершенно в полном уме теперь говорю? Чем, чем, научи, умолить мне тебя, наконец, чтобы ты не приставал ко мне и не благодетельствовал! Пусть я неблагодарен, пусть я низок, только отстаньте вы все, ради бога, отстаньте! Отстаньте! Отстаньте!

Он начал спокойно, заранее радуясь всему яду, который готовился вылить, а кончил в исступлении и задыхаясь, как давеча с Лужиным.

Разумихин постоял, подумал и выпустил его руку.

– Убирайся же к черту! – сказал он тихо и почти задумчиво. – Стой! – заревел он внезапно, когда Раскольников тронулся было с места, – слушай меня. Объявляю тебе, что все вы, до единого, – болтунишки и фанфаронишки! Заведется у вас страданьице – вы с ним как курица с яйцом носитесь! Даже и тут воруете чужих авторов. Ни признака жизни в вас самостоятельной! Из спермацетной мази вы сделаны, а вместо крови сыворотка! Никому-то из вас я не верю! Первое дело у вас, во всех обстоятельствах – как бы на человека не походить! Сто-о-ой! – крикнул он с удвоенным бешенством, заметив, что Раскольников опять трогается уходить, – слушай до конца! Ты знаешь, у меня сегодня собираются на новоселье, может быть, уж и пришли теперь, да я там дядю оставил, – забегал сейчас, – принимать приходящих. Так вот если бы ты не был дурак, не пошлый дурак, не набитый дурак, не перевод с иностранного… видишь, Родя, я сознаюсь, ты малый умный, но ты дурак! – так вот, если б ты не был дурак, ты бы лучше ко мне зашел сегодня, вечерок посидеть, чем даром-то сапоги топтать. Уж вышел, так уже нечего делать! Я б тебе кресла такие мягкие подкатил, у хозяев есть… Чаишко, компания… А нет, – так и на кушетке уложу, – все-таки между нами полежишь… И Зосимов будет. Зайдешь, что ли?

Зосимов был высокий и жирный человек, с одутловатым и бесцветно-бледным, гладковыбритым лицом, с белобрысыми прямыми волосами, в очках и с большим золотым перстнем на припухшем от жиру пальце. Было ему лет двадцать семь. Одет он был в широком щегольском легком пальто, в светлых летних брюках, и вообще всё было на нем широко, щегольское и с иголочки; белье безукоризненное, цепь к часам массивная. Манера его была медленная, как будто вялая и в то же время изученно-развязная; претензия, впрочем усиленно скрываемая, проглядывала поминутно. Все, его знавшие, находили его человеком тяжелым, но говорили, что свое дело знает. — Я, брат, два раза к тебе заходил... Видишь, очнулся! — крикнул Разумихин. — Вижу, вижу; ну так как же мы теперь себя чувствуем, а? — обратился Зосимов к Раскольникову, пристально в него вглядываясь и усаживаясь к нему на диван, в ногах, где тотчас же и развалился по возможности. — Да всё хандрит, — продолжал Разумихин, — белье мы ему сейчас переменили, так чуть не заплакал. — Понятное дело; белье можно бы и после, коль сам не желает... Пульс славный. Голова-то всё еще немного болит, а? — Я здоров, я совершенно здоров! — настойчиво и раздражительно проговорил Раскольников, приподнявшись вдруг на диване и сверкнув глазами, но тотчас же повалился опять на подушку и оборотился к стене. Зосимов пристально наблюдал его. — Очень хорошо... всё как следует, — вяло произнес он. — Ел что-нибудь? Ему рассказали и спросили, что можно давать. — Да всё можно давать... Супу, чаю... Грибов да огурцов, разумеется, не давать, ну и говядины тоже не надо, и... ну, да чего тут болтать-то!.. — Он переглянулся с Разумихиным. — Микстуру прочь, и всё прочь; а завтра я посмотрю... Оно бы и сегодня... ну, да... — Завтра вечером я его гулять веду! — решил Разумихин, — в Юсупов сад, а потом в «Пале де Кристаль» зайдем. — Завтра-то я бы его и шевелить не стал, а впрочем... немножко... ну, да там увидим. — Эх досада, сегодня я как раз новоселье справляю, два шага; вот бы и он. Хоть бы на диване полежал между нами! Ты-то будешь? — обратился вдруг Разумихин к Зосимову, — не забудь смотри, обещал. — Пожалуй, попозже разве. Что ты там устроил? — Да ничего, чай, водка, селедка. Пирог подадут: свои соберутся. — Кто именно? — Да всё здешние и всё почти новые, право, — кроме разве старого дяди, да и тот новый: вчера только в Петербург приехал, по каким-то там делишкам; в пять лет по разу и видимся. — Кто такой? — Да прозябал всю жизнь уездным почтмейстером... пенсионишко получает, шестьдесят пять лет, не стоит и говорить... Я его, впрочем, люблю. Порфирий Петрович придет: здешний пристав следственных дел... правовед. Да, ведь ты знаешь... — Он тоже какой-то твой родственник? — Самый дальний какой-то; да ты что хмуришься? Что вы поругались-то раз, так ты, пожалуй, и не придешь? — А наплевать мне на него... — И всего лучше. Ну, а там — студенты, учитель, чиновник один, музыкант один, офицер, Заметов... — Скажи мне, пожалуйста, что может быть общего у тебя или вот у него, — Зосимов кивнул на Раскольникова, — с каким-нибудь там Заметовым? — Ох уж эти брюзгливые! Принципы!.. и весь-то ты на принципах, как на пружинах; повернуться по своей воле не смеет; а по-моему, хорош человек — вот и принцип, и знать я ничего не хочу. Заметов человек чудеснейший. — И руки греет. — Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда, совсем с требухой, всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то если с тобой в придачу!.. — Это мало; я за тебя две дам... — А я за тебя только одну! Остри еще! Заметов еще мальчишка, я еще волосенки ему надеру, потому что его надо привлекать, а не отталкивать. Тем что оттолкнешь человека — не исправишь, тем паче мальчишку. С мальчишкой вдвое осторожнее надо. Эх вы, тупицы прогрессивные, ничего-то не понимаете! Человека не уважаете, себя обижаете... А коли хочешь знать, так у нас пожалуй, и дело одно общее завязалось. — Желательно знать. — Да всё по делу о маляре, то есть о красильщике... Уж мы его вытащим! А впрочем, теперь и беды никакой. Дело совсем, совсем теперь очевидное! Мы только пару поддадим. — Какой там еще красильщик? — Как, разве я не рассказывал? Аль нет? Да, бишь, я тебе только начало рассказывал... вот, про убийство старухи-то закладчицы, чиновницы... ну, тут и красильщик теперь замешался... — Да про убийство это я и прежде твоего слышал, и этим делом даже интересуюсь... отчасти... по одному случаю... и в газетах читал! А вот... — Лизавету-то тоже убили! — брякнула вдруг Настасья, обращаясь к Раскольникову. Она всё время оставалась в комнате, прижавшись подле двери, и слушала. — Лизавету? — пробормотал Раскольников едва слышным голосом. — А Лизавету, торговку-то, аль не знаешь? Она сюда вниз ходила. Еще тебе рубаху чинила. Раскольников оборотился к стене, где на грязных желтых обоях с белыми цветочками выбрал один неуклюжий белый цветок, с какими-то коричневыми черточками, и стал рассматривать: сколько в нем листиков, какие на листиках зазубринки и сколько черточек? Он чувствовал, что у него онемели руки и ноги, точно отнялись, но и не попробовал шевельнуться и упорно глядел на цветок. — Ну так что ж красильщик? — с каким-то особенным неудовольствием перебил Зосимов болтовню Настасьи. Та вздохнула и замолчала. — А тоже в убийцы записали! — с жаром продолжал Разумихин. — Улики, что ль, какие? — Кой черт улики! А впрочем, именно по улике, да улика-то эта не улика, вот что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили этих, как бишь их... Коха да Пестрякова. Тьфу! Как это всё глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет... Кстати, Родя, ты эту штуку уж знаешь, еще до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там про это рассказывали... Зосимов любопытно посмотрел на Раскольникова; тот не шевелился. — А знаешь что, Разумихин? Посмотрю я на тебя: какой ты, однако же, хлопотун, — заметил Зосимов. — Это пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не то, что они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет, то досадно, что врут, да еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но... Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь была заперта, а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и убили! Вот ведь их логика. — Да не горячись; их просто задержали; нельзя же... Кстати: я ведь этого Коха встречал; он ведь, оказалось, у старухи вещи просроченные скупал? а? — Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним! Я ведь на что злюсь-то, понимаешь ты это? На «рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь... А тут, в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след попадать должно. «У нас есть, дескать, факты!» Да ведь факты не всё; по крайней мере, половина дела в том, как с фактами обращаться умеешь! — А ты с фактами обращаться умеешь? — Да ведь нельзя же молчать, когда чувствуешь, ощупом чувствуешь, что вот мог бы делу помочь, кабы... Эх!.. Ты дело-то подробно знаешь? — Да вот про красильщика жду. — Да, бишь! Ну слушай историю: ровно на третий день после, убийства, поутру, когда они там нянчились еще с Кохом да Пестряковым, — хотя те каждый свой шаг доказали: очевидность кричит! — объявляется вдруг самый неожиданный факт. Некто крестьянин Душкин, содержатель распивочной, напротив того самого дома, является в контору и приносит ювелирский футляр с золотыми серьгами и рассказывает целую повесть: «Прибежал-де ко мне повечеру, третьего дня, примерно в начале девятого, — день и час! вникаешь? — работник красильщик, который и до этого ко мне на дню забегал, Миколай, и принес мне ефту коробку с золотыми сережками и с камушками, и просил за них под заклад два рубля, а на мой спрос: где взял? — объявил, что на панели поднял. Больше я его на том не расспрашивал, — это Душкин-то говорит, — а вынес ему билетик — рубль то есть, потому-де думал, что не мне, так другому заложит, всё одно — пропьет, а пусть лучше у меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут я и преставлю». Ну, конечно, бабушкин сон рассказывает, врет как лошадь, потому я этого Душкина знаю, сам он закладчик и краденое прячет, и тридцатирублевую вещь не для того, чтоб «преставить», у Миколая подтибрил. Просто струсил. Ну, да к черту, слушай; продолжает Душкин: «А крестьянина ефтова, Миколая Дементьева, знаю сызмалетства, нашей губернии и уезда, Зарайского, потому-де мы сами рязанские. А Миколай хоть не пьяница, а выпивает, и известно нам было, что он в ефтом самом доме работает, красит, вместе с Митреем, а с Митреем они из однех местов. И получимши билетик, он его тотчас разменял, выпил зараз два стаканчика, сдачу взял и пошел, а Митрея я с ним в тот час не видал. А на другой день прослышали мы, что Алену Ивановну и сестрицу их Лизавету Ивановну топором убили, а мы их знавали-с, и взяло меня тут сумление насчет серег, — потому известно нам было, что покойница под вещи деньги давала. Пошел я к ним в дом и стал осторожно про себя узнавать, тихими стопами, и перво-наперво спросил: тут ли Миколай? И сказывал Митрей, что Миколай загулял, пришел домой на рассвете, пьяный, дома пробыл примерно десять минут и опять ушел, а Митрей уж его потом не видал и работу один доканчивает. А работа у них по одной лестнице с убитыми, во втором этаже. Слышамши всё это, мы тогда никому ничего не открыли, — это Душкин говорит, — а про убивство всё что могли разузнали и воротились домой всё в том же нашем сумлений. А сегодня поутру, в восемь часов, — то есть это на третий-то день, понимаешь? — вижу, входит ко мне Миколай, не тверезый, да и не то чтоб очень пьяный, а понимать разговор может. Сел на лавку, молчит. А опричь него в распивочной на ту пору был всего один человек посторонний, да еще спал на лавке другой, по знакомству, да двое наших мальчишков-с. „Видел, спрашиваю, Митрея?“ —„Нет, говорит, не видал“. —„И здесь не был?“ —„Не был, говорит, с третьего дни“. —„А ноне где ночевал?“ —„А на Песках, говорит, у коломенских“. —„А где, говорю, тогда серьги взял?“ —„А на панели нашел“, — и говорит он это так, как будто бы неподобно, и не глядя. „А слышал, говорю, что вот то и то, в тот самый вечер и в том часу, по той лестнице, произошло?“ —„Нет, говорит, не слыхал“, — а сам слушает, глаза вытараща, и побелел он вдруг, ровно мел. Я этта ему рассказываю, смотрю, а он за шапку и начал вставать. Тут и захотел я его задержать: „Погоди, Миколай, говорю, аль не выпьешь?“ А сам мигнул мальчишке, чтобы дверь придержал, да из-за застойки-то выхожу: как он тут от меня прыснет, да на улицу, да бегом, да в проулок, — только я и видел его. Тут я и сумления моего решился, потому его грех, как есть...» — Еще бы!.. — проговорил Зосимов. — Стой! Конца слушай! Пустились, разумеется, со всех ног Миколая разыскивать: Душкина задержали и обыск произвели, Митрея тоже; пораспотрошили и коломенских, — только вдруг третьего дня и приводят самого Миколая: задержали его близ — ской заставы, на постоялом дворе. Пришел он туда, снял с себя крест, серебряный, и попросил за крест шкалик. Дали. Погодя немного минут, баба в коровник пошла и видит в щель: он рядом в сарае к балке кушак привязал, петлю сделал; стал на обрубок и хочет себе петлю на шею надеть; баба вскрикнула благим матом, сбежались: «Так вот ты каков!» — «А ведите меня, говорит, в такую-то часть, во всем повинюсь». Ну, его с надлежащими онерами и представили в такую-то часть, сюда то есть. Ну то, се, кто, как, сколько лет — «двадцать два» — и прочее, и прочее. Вопрос: «Как работали с Митреем, не видали ль кого по лестнице, вот в таком-то и таком-то часу?» Ответ: «Известно, проходили, может, люди какие, да нам не в примету». — «А не слыхали ль чего, шуму какого и прочего?» — «Ничего не слыхали такого особенного». — «А было ль известно тебе, Миколаю, в тот самый день, что такую-то вдову в такой-то день и час с сестрой ее убили и ограбили?» — «Знать не знаю, ведать не ведаю. Впервой от Афанасия Павлыча, на третьи сутки, в распивошной услыхал». — «А где серьги взял?» — «На панели нашел». — «Почему на другой день не явился с Митреем на работу?» — «Потому этта я загулял». — «А где гулял?» — «А там-то и там-то». — «Почему бежал от Душкина?» — «Потому уж испужались мы тогда очинна». — «Чего испугался?» — «А што засудят». — «Как же ты мог испугаться того, коли ты чувствуешь себя ни в чем не виновным?..» Ну веришь иль не веришь, Зосимов, этот вопрос был предложен, и буквально в таких выражениях, я положительно знаю, мне верно передали! Каково? Каково? — Ну, нет, однако ж, улики-то существуют. — Да я не про улики теперь, я про вопрос, про то, как они сущность-то свою понимают! Ну, да черт!.. Ну, так жали его, жали, нажимали, нажимали, ну и повинился: «Не на панели, дескать, нашел, а в фатере нашел, в которой мы с Митреем мазали». — «Каким таким манером?» — «А таким самым манером, что мазали мы этта с Митреем весь день, до восьми часов, и уходить собирались, а Митрей взял кисть да мне по роже краской и мазнул, мазнул этта он меня в рожу краской, да и побег, а я за ним. И бегу этта я за ним, а сам кричу благим матом; а как с лестницы в подворотню выходить, набежал я с размаху на дворника и на господ, а сколько было с ним господ, не упомню, а дворник за то меня обругал, а другой дворник тоже обругал, и дворникова баба вышла, тоже нас обругала, и господин один в подворотню входил, с дамою, и тоже нас обругал, потому мы с Митькой поперек места легли: я Митьку за волосы схватил, и повалил, и стал тузить, а Митька тоже, из-под меня, за волосы меня ухватил и стал тузить, а делали мы то не по злобе, а по всей то есь любови, играючи. А потом Митька ослободился да на улицу и побег, а я за ним, да не догнал и воротился в фатеру один, — потому прибираться надоть бы было. Стал я собирать и жду Митрея, авось подойдет. Да у дверей в сени, за стенкой, в углу, на коробку и наступил. Смотрю, лежит, в гумаге завернута. Я гумагу-то снял, вижу крючочки такие махочкие, крючочки-то мы этта поснимали — ан в коробке-то серьги...» — За дверьми? За дверями лежала? За дверями? — вскричал вдруг Раскольников, мутным, испуганным взглядом смотря на Разумихина, и медленно приподнялся, опираясь рукой, на диване. — Да... а что? Что с тобой? Чего ты так? — Разумихин тоже приподнялся с места. — Ничего!.. — едва слышно отвечал Раскольников, опускаясь опять на подушку и опять отворачиваясь к стене. Все помолчали немного. — Задремал, должно быть, спросонья, — проговорил наконец Разумихин, вопросительно смотря на Зосимова; тот сделал легкий отрицательный знак головой. — Ну, продолжай же, — сказал Зосимов, — что дальше? — Да что дальше? Только что он увидал серьги, как тотчас же, забыв и квартиру, и Митьку, схватил шапку и побежал к Душкину и, как известно, получил от него рубль, а ему соврал, что нашел на панели, и тотчас же загулял. А про убийство подтверждает прежнее: «Знать не знаю, ведать не ведаю, только на третий день услыхал». — «А зачем же ты до сих пор не являлся?» — «Со страху». — «А повеситься зачем хотел?» — «От думы». — «От какой думы?» — «А што засудят». Ну, вот и вся история. Теперь, как думаешь, что они отсюда извлекли? — Да чего думать-то, след есть, хоть какой да есть. Факт. Не на волю ж выпустить твоего красильщика? — Да ведь они ж его прямо в убийцы теперь записали! У них уж и сомнений нет никаких... — Да врешь; горячишься. Ну, а серьги? Согласись сам, что коли в тот самый день и час к Николаю из старухина сундука попадают серьги в руки, — согласись сам, что они как-нибудь да должны же были попасть? Это немало при таком следствии. — Как попали! Как попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который, прежде всего, человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это за натура, этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что всё, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в руки, как он показал. Наступил на коробку и поднял! — Святейшая правда! Однако ж сам признался, что с первого разу солгал? — Слушай меня, слушай внимательно: и дворник, и Кох, и Пестряков, и другой дворник, и жена первого дворника, и мещанка, что о ту пору у ней в дворницкой сидела, и надворный советник Крюков, который в эту самую минуту с извозчика встал и в подворотню входил об руку с дамою, — все, то есть восемь или десять свидетелей, единогласно показывают, что Николай придавил Дмитрия к земле, лежал на нем и его тузил, а тот ему в волосы вцепился и тоже тузил. Лежат они поперек дороги и проход загораживают; их ругают со всех сторон, а они, «как малые ребята» (буквальное выражение свидетелей), лежат друг на друге, визжат, дерутся и хохочут, оба хохочут взапуски, с самыми смешными рожами, и один другого догонять, точно дети, на улицу выбежали. Слышал? Теперь строго заметь себе: тела наверху еще теплые, слышишь, теплые, так нашли их! Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже, то позволь тебе задать всего только один вопрос: сходится ли подобное душевное настроение, то есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, — с топорами, с кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом? Тотчас же убили, всего каких-нибудь пять или десять минут назад, — потому так выходит, тела еще теплые, — и вдруг, бросив и тела, и квартиру отпертую, и зная, что сейчас туда люди прошли, и добычу бросив, они, как малые ребята, валяются на дороге, хохочут, всеобщее внимание на себя привлекают, и этому десять единогласных свидетелей есть! — Конечно, странно! Разумеется, невозможно, но... — Нет, брат, не но , а если серьги, в тот же день и час очутившиеся у Николая в руках, действительно составляют важную фактическую против него контру — однако ж прямо объясняемую его показаниями, следственно еще спорную контру , — то надо же взять в соображение факты и оправдательные, и тем паче, что они факты неотразимые. А как ты думаешь, по характеру нашей юриспруденции, примут или способны ль они принять такой факт, — основанный единственно только на одной психологической невозможности, на одном только душевном настроении, — за факт неотразимый и все обвинительные и вещественные факты, каковы бы они ни были, разрушающий? Нет, не примут, не примут ни за что, потому-де коробку нашли и человек удавиться хотел, «чего не могло быть, если б не чувствовал себя виноватым!» Вот капитальный вопрос, вот из чего горячусь я! Пойми! — Да я и вижу, что ты горячишься. Постой, забыл спросить: чем доказано, что коробка с серьгами действительно из старухина сундука? — Это доказано, — отвечал Разумихин, нахмурясь и как бы нехотя, — Кох узнал вещь и закладчика указал, а тот положительно доказал, что вещь точно его. — Плохо. Теперь еще: не видал ли кто-нибудь Николая в то время, когда Кох да Пестряков наверх прошли, и нельзя ли это чем-нибудь доказать? — То-то и есть, что никто не видал, — отвечал Разумихин с досадой, — то-то и скверно; даже Кох с Пестряковым их не заметили, когда наверх проходили, хотя их свидетельство и не очень много бы теперь значило. «Видели, говорят, что квартира отпертая, что в ней, должно быть, работали, но, проходя, внимания не обратили и не помним точно, были ли там в ту минуту работники или нет». — Гм. Стало быть, всего только и есть оправдания, что тузили друг друга и хохотали. Положим, это сильное доказательство, но... Позволь теперь: как же ты сам-то весь факт объясняешь? Находку серег чем объясняешь, коли действительно он их так нашел, как показывает? — Чем объясняю? Да чего тут объяснять: дело ясное! По крайней мере дорога, по которой надо дело вести, ясна и доказана, и именно коробка доказала ее. Настоящий убийца обронил эти серьги. Убийца был наверху, когда Кох и Пестряков стучались, и сидел на запоре. Кох сдурил и пошел вниз; тут убийца выскочил и побежал тоже вниз, потому никакого другого у него не было выхода. На лестнице спрятался он от Коха, Пестрякова и дворника в пустую квартиру, именно в ту минуту, когда Дмитрий и Николай из нее выбежали, простоял за дверью, когда дворник и те проходили наверх, переждал, пока затихли шаги, и сошел себе вниз преспокойно, ровно в ту самую минуту, когда Дмитрий с Николаем на улицу выбежали, и все разошлись, и никого под воротами не осталось. Может, и видели его, да не заметили; мало ли народу проходит? А коробку он выронил из кармана, когда за дверью стоял, и не заметил, что выронил, потому не до того ему было. Коробка же ясно доказывает, что он именно там стоял. Вот и вся штука! — Хитро! Нет, брат, это хитро. Это хитрее всего! — Да почему же, почему же? — Да потому что слишком уж всё удачно сошлось... и сплелось... точно как на театре. — Э-эх! — вскричал было Разумихин, но в эту минуту отворилась дверь, и вошло одно новое, не знакомое ни одному из присутствующих, лицо.

Письмоводитель Александр Григорьевич является одним из второстепенных персонажей произведения Достоевского «Преступление и наказание». Образ и характеристика Заметова в романе представляют собой разительный контраст с главным героем романа Раскольниковым. Невзрачный секретарь лишь подчеркивает своей невыразительностью выделенность Родиона, сочинившего теорию и совершившего преступление.

Кто такой Заметов

Александр Григорьевич во время происходящих в романе событий служил секретарем (письмоводителем) в конторе полицейского участка. Участок находится в том районе Петербурга, где проживает главный герой Раскольников.

Образ, внешность

Вот как описывает Заметова сам Достоевский:

Это был очень молодой человек, лет двадцати двух, с смуглою и подвижною физиономией, казавшеюся старее своих лет, одетый по моде и фатом, с пробором на затылке, расчесанный и распомаженный, со множеством перстней и колец на белых отчищенных щетками пальцах и золотыми цепями на жилете.

Писатель особо подчеркивает и несвежее белье, и потертый сюртук, под которым щегольский жилет, - удивительно это сочетание неряшливости и желания выставить себя в выгодном свете.

Подобное описание персонажа рисует его как изнеженного, самолюбивого, эгоистичного, действующего только в своих собственных интересах, даже способного на подлость мелкого клерка, но воображающего о себе слишком много. Заметов – состоятельный, жеманный, даже манерный, однако образован, знает, видимо, французский.

Личность, характер Заметова

Достоевский не пишет прямо о характере и личности письмоводителя. Читатель узнает об этом персонаже из мнений, высказанных остальными героями романа. Почти все они говорят о Заметове как о мальчишке, не воспринимают его всерьез.

Разумихин, с которым Заметов приятельствовал, высказывается так:

Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж что греет! ...я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош!.

Он вроде и считает Заметова «чудеснейшим, славным малым», однако тут же добавляет, что все это – «в своем роде». Опять нотка сомнительности персонажа проскальзывает здесь.

Получается, что приятель Разумихин констатирует тот факт, что Заметов является еще и взяточником, подчеркивая, что Александр Григорьевич хоть и славный малый, но – в своем роде, чуждом самому Разумихину. Очень выразительно это «в своем роде» - как точно, метко Достоевский устами Разумихина дает персонажу практически уничижительную характеристику.

Главный герой и Заметов

Раскольников высказывается о секретаре:

Фу, какой миленький мальчик!.

Он добавляет еще про Заметова, как «добреющего мальчика» - снова словечки, уничижительно характеризующие письмоводителя.

Родион увидел этого секретаря, когда пришел в полицейскую контору, там же с ним и познакомился, затем, позже они встречаются в трактире, где обсуждают убийство старухи-процентщицы.

Когда же Раскольников словно в шутку пытается намекнуть Заметову о том, кто же убийца:

А что, если это я старуху и Лизавету убил? - проговорил он вдруг и - опомнился. Заметов дико поглядел на него и побледнел как скатерть. Лицо его искривилось улыбкой

Секретарь пугается, однако начинает подозревать главного героя и позже доносит Порфирию Петровичу о беседе, о словах Родиона и о своих подозрениях.

Писатель мастерски скупыми сценками, диалогами обрисовал Заметова как расчетливого карьериста, доносчика, труса и подлеца, в то же время ветреного пустышку, который мнит о себе слишком много и живет лишь для себя. Становится понятно читателю, что данный персонаж, несмотря на все его претензии, обречен на сыто-благополучное обывательское существование. Несмотря на все его перстни, на достаток, Заметов на фоне мечущегося, ищущего смысл жизни Раскольникова выглядит полным ничтожеством.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1.

Первая мысль, которая мелькает у Раскольникова, когда он просыпается, - о том что он «с ума сойдет». Его знобит. Он вскакивает и у окошка оглядывает себя, чтобы проверить, нет ли каких улик, повторяет осмотр три раза. Увидев, что бахрома на панталонах перепачкана кровью, он отрезает ее. Украденные вещи прячет в дыру под бумагу. Замечает, сняв сапог, что кончик его носка в крови. После этого еще несколько раз все проверяет, но потом падает на диван и засыпает.

Просыпается от стука в дверь. Появляется дворник с повесткой в полицию. Раскольников не догадывается, по какой причине его вызывают. Решает, что его таким образом хотят заманить в ловушку. Он намерен сознаться, если у него спросят об убийстве .

В участке писец отправляет его к письмоводителю. Тот сообщает Раскольникову, что его вызвали по делу о взыскании денег квартирной хозяйкой. Раскольников объясняет свою ситуацию: хотел жениться на дочери квартирной хозяйки, тратил, надавал векселей ; когда хозяйская дочка умерла от тифа, ее мать стала требовать оплаты векселей. «Письмоводитель стал диктовать ему форму обыкновенного в таком случае отзыва, то есть заплатить не могу, обещаюсь тогда-то (когда-нибудь), из города не выеду, имущество ни продавать, ни дарить не буду и проч».

В участке говорят об убийстве старухи-процентщицы. Раскольников теряет сознание. Придя в себя, говорит, что плохо себя чувствует. Оказавшись на улице, терзается мыслью о том, что его подозревают.

Глава 2.

Убедившись в том, что в комнате у него не было обыска, Раскольников берет украденные вещи и «нагружает ими карманы». Он направляется на набережную Екатерининского канала, чтобы избавиться от всего этого, но отказывается от этого намерения, поскольку «там могут заметить». Идет к Неве. Выходя на площадь с В-го проспекта, замечает вход во двор, «глухое отгороженное место». Прячет под камнем награбленные вещи, даже не посмотрев, сколько денег было в кошельке, ради которого «все муки принял и на такое подлое, гадкое дело сознательно пошел». Все, что ему встречается по дороге, кажется ему ненавистным.

Приходит к Разумихину, который замечает, что друг болен и бредит. Раскольников хочет уйти, но Разумихин останавливает его, предлагает помощь. Раскольников уходит . На набережной он чуть было не попадает под проезжавшую коляску, за что кучер хлещет его кнутом по спине. Купчиха дает ему двугривенный, так как принимает его за нищего. Раскольников бросает монету в Неву.

Дома ложится спать. Бредит. Ему кажется, что Илья Петрович бьет квартирную хозяйку, а та громко кричит. Открыв глаза, видит перед собой кухарку Настасью, которая принесла ему тарелку супа. Спрашивает, за что били хозяйку. Кухарка говорит, что никто ее не бил, что это кровь в нем кричит. Раскольников впадает в беспамятство .

Глава 3.

Когда на четвертый день Раскольников очнулся, у постели его стояли Настасья и молодой парень в кафтане, с бородкой, который «с виду походил на артельщика » . Из двери выглядывала хозяйка , которая «была застенчива и с тягостью переносила разговоры и объяснения, ей было лет сорок, и была она толста и жирна, черноброва и черноглаза, добра от толстоты и от лености; и собою даже очень смазлива». Входит Разумихин . Парень в кафтане и в самом деле оказывается артельщиком от купца Шелопаева. Артельщик сообщает, что через их контору на имя Раскольникова пришел перевод от матери, и отдает ему 35 рублей. Разумихин рассказывает Раскольникову, что его осматривал Зосимов и сказал, что ничего серьезного, что обедает он теперь здесь каждый день, так как хозяйка, Пашенька, от всей души его чествует, что он разыскал его и ознакомился с делами, что поручился за него и дал Чебарову десять целковых. Он отдает Раскольникову заемное письмо. Раскольников спрашивает у него, о чем он говорил в бреду. Тот отвечает, что бормотал что-то о сережках, цепочках, о Крестовом острове, о дворнике, о Никодиме Фомиче и об Илье Петровиче, почему-то очень интересовался носком, бахромой от панталон.

Разумихин берет десять рублей и уходит, пообещав вернуться через час. Осмотрев комнату и убедившись, что все, что он прятал, осталось на месте, Раскольников снова засыпает. Разумихин приносит одежду из лавки Федяева и показывает ее Раскольникову, а Настасья делает свои замечания относительно покупок.

Глава 4.

Чтобы осмотреть больного Раскольникова, приходит студент-медик по фамилии Зосимов , «высокий и жирный человек, с одутловатым и бесцветно-бледным, гладковыбритым лицом, с белобрысыми прямыми волосами, в очках и с большим золотым перстнем на припухшем от жиру пальце. Было ему лет двадцать семь... Все его знавшие находили его человеком тяжелым, но говорили, что свое дело знает» .

Заходит разговор об убийстве старухи. Раскольников отворачивается к стене и рассматривает цветок на обоях, так как чувствует, что у него немеют руки и ноги. Разумихин между тем сообщает, что по подозрению в убийстве уже арестован красильщик Миколай , а Коха и Пестрякова , которых задержали прежде, отпустили. Миколай несколько дней подряд пил, а затем принес содержателю распивочной Душкину футляр с золотыми серьгами, который он, по его словам, «на панели поднял». Выпив пару стаканчиков и взяв сдачу с одного рубля, Миколай убежал. Его задержали после тщательных розысков «близ - ской заставы, на постоялом дворе», где он хотел пьяный повеситься в сарае. Миколай божится, что не убивал, что серьги нашел за дверью на том этаже, где они с Митрием красили. Зосимов и Разумихин пытаются восстановить картину убийства. Зосимов сомневается, что задержан настоящий убийца .

Глава 5.

Приходит Петр Петрович Лужин, «немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией», и, оглядев «тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова», сообщает, что приезжают его сестра и мать . «В общем виде Петра Петровича поражало как бы что-то особенное, а именно нечто как бы оправдывавшее название «жениха», так бесцеремонно ему сейчас данное. Во-первых, было видно и даже слишком заметно, что Петр Петрович усиленно поспешил воспользоваться несколькими днями в столице, чтоб успеть принарядиться и прикраситься в ожидании невесты, что, впрочем, было весьма невинно и позволительно. Даже собственное, может быть, даже слишком самодовольное, собственное сознание своей приятной перемены к лучшему могло бы быть прощено для такого случая, ибо Петр Петрович состоял на линии жениха».

Лужин сожалеет, что застал Раскольникова в таком состоянии, сообщает, что его сестра и мать временно остановятся в нумерах, которые содержит купец Юшин , что подыскал им квартиру, но временно и сам живет в нумерах у госпожи Липпевехзель в квартире знакомого, Андрея Семеныча Лебезятникова .

Лужин рассуждает о прогрессе, который движется личным интересом. «Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? - продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, - выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь». Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана, и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния». – Такова философия Петра Петровича Лужина . (Комментарий мой – Л. Т.)

Снова говорят об убийстве. Зосимов сообщает, что допрашивают тех, кто приносил старухе вещи. Лужин рассуждает о причинах роста преступности. Раскольников и Лужин ссорятся . Зосимов и Разумихин, выйдя из комнаты Раскольникова, замечают, что Раскольников ни на что не реагирует, «кроме одного пункта, от которого из себя выходит: убийство...» . Зосимов просит Разумихина рассказать ему поподробнее о Раскольникове. Настасья спрашивает у Раскольникова, не выпьет ли тот чаю. Тот судорожно отворачивается к стене.

Глава 6.

Оставшись один, Раскольников одевается в платье, купленное Разумихиным, и уходит никем не замеченный бродить по улицам. Он уверен, что домой уже не вернется, потому что с прежней жизнью нужно покончить, он «не хочет так жить». Ему хочется поговорить с кем-нибудь, но никому до него нет дела. Он слушает пение женщин у дома, который был «весь под распивочными и прочими съестными заведениями». (Обратите внимание на Петербург Достоевского _ Л. Т.) Дает девушке «на выпивку».

Рассуждает о том, кого приговорили к смертной казни: пусть на высокой скале над океаном, пусть на маленькой площадке, на которой помещаются лишь две ноги, но только бы жить.

В трактире читает газеты. С Заметовым , который находился в участке во время обморока Раскольникова и после навещал его во время болезни, они начинают говорить об убийстве. «Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно не в силах был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял за дверью, с топором, запор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!» Заметов замечает, что он «или сумасшедший, или...».

Раскольников рассуждает о фальшивомонетчиках, а потом, когда разговор возвращается к убийству, говорит, как бы он поступил на месте убийцы: спрятал бы в глухом месте под камнем украденные вещи и не доставал бы их пару лет . Заметов снова называет его сумасшедшим. «У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!»

У Заметова он спрашивает: «А что, если это я старуху и Лизавету убил?», а потом уходит.

На крыльце сталкивается с Разумихиным , который приглашает его на новоселье . Раскольников хочет, чтобы его оставили в покое, так как он не может выздороветь из-за того, что его постоянно раздражают.

На мосту Раскольников видит женщину, которая бросается вниз, В сточную канаву, смотрит, как ее вытаскивают. Думает о самоубийстве.

Он оказывается у «того» дома, в котором не был с «того» вечера. «Неотразимое и необъяснимое желание повлекло его». Он с любопытством осматривает лестницу, замечает, что квартира, в которой был ремонт, заперта. В квартире, где произошло убийство, оклеивают стены новыми обоями. «Раскольникову это почему-то ужасно не понравилось; он смотрел на эти новые обои враждебно, точно жаль было, что все так изменили». Когда работники поинтересовались у Раскольникова, что ему нужно, он «встал, вышел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй, третий раз; он вслушивался и припоминал. Прежнее, мучительно-страшное, безобразное ощущение начинало все ярче и живее припоминаться ему, он вздрагивал с каждым ударом, и ему все приятнее и приятнее становилось». Раскольников говорит, что «тут целая лужа была», а теперь кровь вымыли.

Спустившись по лестнице, Раскольников направляется к выходу, где встречает несколько человек, среди которых дворник, который спрашивает у него, зачем он пришел. «Смотреть», - отвечает Раскольников. Дворник и прочие решают, что не стоит с ним связываться, и гонят прочь.

Глава 7.

Эпизод «Ранение Мармеладова под колесами пролетки и его смерть».

Раскольников видит толпу людей, которая окружила только что раздавленного лошадьми человека, «худо одетого, но в «благородном» платье, всего в крови». Барская коляска стоит посреди улицы, и кучер причитает, что кричал, дескать, ему остеречься, но он был пьян. Раскольников узнает в несчастном Мармеладова. Он просит позвать доктора и говорит, что знает, где живет Мармеладов. Раздавленного несут домой, где трое детей, Поленька, Лидочка и мальчик, слушают воспоминания Катерины Ивановны о их прошлой жизни . Жена Мармеладова раздевает мужа, а Раскольников посылает за доктором. Катерина Ивановна отправляет Полю к Соне , кричит на собравшихся в комнате. Мармеладов при смерти. Посылают за священником. Доктор, осмотрев Мармеладова, говорит, что тот вот-вот умрет. Священник исповедует умирающего , а затем причащает его, все молятся.

Появляется Соня , «тоже в лохмотьях; наряд ее был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила, сложившиеся в своем особом мире, с ярко и позором выдающеюся целью». Она «была малого роста, лет восемнадцати, худенькая, но довольно хорошенькая блондинка, с замечательными голубыми глазами». Перед смертью Мармеладов просит прощения у дочери. Умирает на руках у нее.

Раскольников дает Катерине Ивановне двадцать пять рублей и уходит. В толпе он натыкается на Никодима Фомича, с которым не виделся с момента сцены в конторе. Никодим Фомич говорит Раскольникову: «Как вы, однако ж, кровью замочились», на что тот замечает: «Я весь в крови». Раскольникова догоняет Поленька, которую послали за ним мать и Соня. Раскольников просит ее помолиться за него и обещает прийти завтра . Он думал: «Сила, сила нужна: без силы ничего не возьмешь; а силу надо добывать силой же, вот этого они и не знают». «Гордость и самоуверенность нарастали в нем каждую минуту; уже в следующую минуту это становился не тот человек, что был в предыдущую» .

Заходит к Paзумихину . Тот провожает его домой и во время беседы признается, что Заметов и Илья Петрович подозревали Раскольникова в убийстве, но Заметов теперь в этом раскаивается. Добавляет, что следователь Порфирий Петрович его родственник, хочет познакомиться с Раскольниковым. Раскольников говорит, что видел, как умер один человек, и что он отдал все деньги его вдове.

Подойдя к дому, они замечают в окне свет . В комнате дожидаются Раскольникова мать и сестра . Увидев его, они радостно бросаются к нему. Родион теряет сознание . Разумихин успокаивает женщин. Они ему очень благодарны, так как наслышаны о нем от Настасьи.

. «Преступление и наказание».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1.

Придя в себя, Раскольников просит мать, Пульхерию Александровну , которая намеревалась остаться ночевать подле сына, вернуться туда, где они с Дуней остановились. Разумихин обещает, что побудет с ним. Раскольников рассказывает сестре и матери, с которыми не виделся три года, что выгнал Лужина. Он просит сестру не выходить замуж за этого человека, так как не хочет от нее такой жертвы. Мать и сестра в растерянности.

Разумихин им обещает, что все уладит . «Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько этим не стесняясь... Авдотья Романовна хоть и не пугливого была характера, но с изумлением и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды друга своего брата, и только беспредельная доверенность, внушенная рассказами Настасьи об этом странном человеке, удержала ее от покушения убежать от него и утащить за собою свою мать».

Разумихин провожает обеих дам до нумеров, где они остановились . Дуня говорит матери, что «на него можно положиться». Она «была замечательно хороша собою - высокая, удивительно стройная, сильная, самоуверенная, - что высказывалось во всяком жесте ее и что, впрочем, нисколько не отнимало у ее движений мягкости и грациозности. Лицом она была похожа на брата, но ее даже можно было назвать красавицей. Волосы у нее были темно-русые, немного светлей, чем у брата; глаза почти черные, сверкающие, гордые и в то же время иногда, минутами, необыкновенно добрые. Она была бледна, но не болезненно бледна; лицо ее сияло свежестью и здоровьем. Рот у ней был немного мал, нижняя же губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед» .

Мать ее выглядела моложе своих сорока трех лет. «Волосы ее уже начинали седеть и редеть, маленькие лучистые морщинки уже давно появились около глаз, щеки впали и высохли от заботы и горя, и все-таки это лицо было прекрасно. Это был портрет Дунечкинова лица, только двадцать лет спустя ». Разумихин приводит к женщинам Зосимова, который рассказывает им о состоянии Раскольникова. Разумихин и Зосимов уходят. Зосимов замечает: «Какая восхитительная девочка эта Авдотья Романовна!» Это вызывает гневную вспышку у Разумихина.

Глава 2.

Утром Разумихин понимает , что «с ним совершилось что-то необыденное, что он принял в себя одно, доселе совсем неизвестное ему впечатление и непохожее на все прежние». Он боится думать о вчерашней встрече с родственницами Раскольникова, так как был пьян и допустил много непозволительного. Он видится с Зосимовым, который упрекает его в том, что он много болтает.

После этого Разумихин направляется в нумера Бакалеева, где остановились дамы. Пульхерия Александровна расспрашивает его о своем сыне.

Обратите внимание на характеристику, данную Раскольникову Разумихиным: «Полтора года я Родиона знаю: угрюм, мрачен, надменен и горд, - рассказывает Разумихин, - в последнее время (а может, гораздо прежде) мнителен и ипохондрик. Великодушен и добр. Чувств своих не любит высказывать и скорей жестокость сделает, чем словами выскажет сердце. Иногда, впрочем, вовсе не ипохондрик, а просто холоден и бесчувствен до бесчеловечия, право, точно в нем два противоположные характера поочередно сменяются. Ужасно иногда неразговорчив! Всё ему некогда, всё ему мешают, а сам лежит, ничего не делает. Не насмешлив, и не потому, чтобы остроты не хватало, а точно времени у него на такие пустяки не хватает. Не дослушивает, что говорят. Никогда не интересуется тем, чем все в данную минуту интересуются. Ужасно высоко себя ценит и, кажется, не без некоторого права на то».

Они говорят о том, как Раскольников хотел было жениться, да свадьба из-за смерти невесты не состоялась. Пульхерия Александровна рассказывает, что они утром получили записку от Лужина , который вчера должен был их встретить на вокзале, но прислал лакея, сказав, что придет утром следующего дня. Лужин не пришел, как обещал, а прислал записку, в которой настаивает на том, чтобы «при общем свидании» Родион Романович «уже не присутствовал», а также доводит до их сведения, что Раскольников отдал все деньги, которые ему передала мать, «девице отъявленного поведения», дочери пьяницы, которого карета задавила. Разумихин советует поступить так, как решила Авдотья Романовна, по мнению которой необходимо, чтобы Родион пришел к ним в восемь часов.

Вместе с Разумихиным дамы направляются к Раскольникову. Поднимаясь по лестнице, они видят, что дверь хозяйки приоткрыта и оттуда кто-то наблюдает. Как только они равняются с дверью, она вдруг захлопывается.

Глава 3.

Женщины входят в комнату, где их встречает Зосимов. Раскольников привел себя в порядок и выглядел почти здоровым, «только был очень бледен, рассеян и угрюм. Снаружи он походил как бы на раненого человека или вытерпливающего какую-нибудь сильную физическую боль: брови его были сдвинуты, губы сжаты, взгляд воспаленный». Зосимов замечает, что с приходом родных у больного появилась «тяжелая скрытая решимость перенесть час-другой пытки, которой нельзя уже избегнуть... Он видел потом, как почти каждое слово последовавшего разговора точно прикасалось к какой-нибудь ране его пациента и бередило ее; но в то же время он и подивился отчасти сегодняшнему умению владеть собой и скрывать свои чувства вчерашнего мономана, из-за малейшего слова впадавшего вчера чуть не в бешенство ». Зосимов говорит Раскольникову, что выздоровление зависит только от него самого, что ему нужно продолжать учебу в университете, так как «труд и твердо поставленная перед собою цель» очень бы могли ему помочь.

Раскольников пытается успокоить мать, говорит ей, что собирался к ним прийти, но «платье задержало», так как оно было в крови одного чиновника, который умер и жена которого получила от него все деньги, что прислала ему мать. И добавляет при этом: «Я, впрочем, права не имел никакого, сознаюсь, особенно зная, как вам самим эти деньги достались. Чтобы помогать, надо сначала право такое иметь» . Пульхерия Александровна сообщает, что умерла Марфа Петровна Свидригайлова . Раскольников замечает, что у них еще будет время «наговориться». «Одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда и ни с кем, нельзя ему теперь говорить» . Зосимов уходит. Раскольников спрашивает у своей сестры, нравится ли ей Разумихин. Та отвечает: «Очень».

Родион вспоминает о своей любви к хозяйской дочке, которая всегда была больна, любила нищим подавать и мечтала о монастыре. Мать сравнивает квартиру сына с гробом и замечает, что из-за нее он стал таким меланхоликом. Дуня, пытаясь оправдаться перед братом, говорит, что замуж она выходит прежде всего ради себя самой.

Раскольников читает письмо Лужина, которое ему показывают сестра и мать, и замечает, что Лужин «безграмотно пишет». Авдотья Романовна вступается за него: «Петр Петрович и не скрывает, что учился на медные деньги, и даже хвалился тем, что сам себе дорогу проложил» . Дуня просит брата прийти вечером к ним. Разумихина она тоже приглашает.

В комнату входит Соня Мармеладова. «Теперь это была скромно и даже бедно одетая девушка, очень еще молоденькая, почти похожая на девочку, с скромною и приличною манерой, с ясным, но как будто несколько запуганным лицом. На ней было очень простенькое домашнее платьице, на голове старая, прежнего фасона шляпка; только в руках был, по-вчерашнему, зонтик». Раскольников «вдруг увидал, что это приниженное существо до того уже принижено, что ему вдруг стало жалко».

Девушка говорит, что Катерина Ивановна послала ее пригласить Раскольникова на поминки. Он обещает прийти. Пульхерия Александровна с дочерью не спускают глаз с гостьи, но, когда они уходят, прощается с нею лишь Авдотья Романовна.

На улице мать говорит дочери, что она похожа на брата не лицом, а душою: «...оба вы меланхолики, оба угрюмые и вспыльчивые, оба высокомерные и оба великодушные». Дунечка успокаивает мать, которая беспокоится о том, как пройдет сегодняшний вечер. Пульхерия Александровна признается, что боится Сони.

Раскольников в разговоре с Разумихиным замечает, что у старухи в закладе находились его серебряные часы, которые перешли к нему от отца, а также колечко, которое ему подарила сестра. Он хочет забрать эти вещи. Разумихин советует обратиться с этим к следователю, Порфирию Петровичу.

Раскольников провожает Соню до угла, берет ее адрес и обещает зайти. Оставшись одна, она ощущает в себе нечто новое. «Целый новый мир неведомо и смутно сошел в ее душу». Соня боится, что Раскольников увидит ее убогую комнату.

За Соней следит мужчина . «Это был человек лет пятидесяти, росту повыше среднего, дородный, с широкими и крутыми плечами, что придавало ему несколько сутуловатый вид. Был он щегольски и комфортно одет и смотрел осанистым барином. В руках его была красивая трость, которою он постукивал, с каждым шагом, по тротуару, а руки были в свежих перчатках. Широкое скулистое лицо его было довольно приятно, и цвет лица был свежий, не петербургский. Волосы его, очень еще густые, были совсем белокурые и чуть-чуть разве с проседью, а широкая, густая борода, спускавшаяся лопатой, была еще светлее головных волос. Глаза его были голубые и смотрели холодно, пристально и вдумчиво; губы алые». Он следует за ней и, выяснив, где она живет, радуется тому, что они соседи.

По дороге к Порфирию Петровичу Разумихин заметно волнуется. Раскольников поддразнивает его, громко смеется. Именно так, со смехом, входит он к Порфирию Петровичу.

Глава 5.

Эпизод первой встречи Раскольникова с Порфирием Петровичем.

Раскольников подает руку Порфирию Петровичу, Разумихин, махнув рукой, случайно опрокидывает столик со стоявшим на нем стаканом чая и, сконфузившись, отходит к окну. В углу сидит на стуле Заметов, который смотрит на Раскольникова «с каким-то замешательством».

Портрет Порфирия Петровича: «Порфирий Петрович был по-домашнему, в халате, в весьма чистом белье и в стоптанных туфлях. Это был человек лет тридцати пяти, росту пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и без бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой голове, как-то особенно выпукло закругленной на затылке. Пухлое, круглое и немного курносое лицо его было цвета больного, темно-желтого, но довольно бодрое и даже насмешливое. Оно было бы даже и добро-Душное, если бы не мешало выражение глаз, с каким-то жидким водянистым блеском, прикрытых почти белыми, моргающими, точно подмигивая кому, ресницами. Взгляд этих глаз как-то странно не гармонировал со всею фигурой, имевшею в себе даже что-то бабье, и придавал ей нечто гораздо более серьезное, чем с первого взгляда можно было от нее ожидать».

Раскольников уверен, что Порфирий Петрович знает о нем все. Он говорит о своих отданных в залог вещах и слышит, что их нашли завернутыми в одну бумажку, на которой было написано карандашом его имя и число месяца, когда процентщица их получила. Порфирий Петрович замечает, что уже все закладчики известны и что он ждал прихода Раскольникова.

Возникает спор о сущности и причинах преступлений . Следователь вспоминает о статье Раскольникова под названием «О преступлении», которая вышла в «Периодической речи» два месяца назад . Раскольников недоумевает, откуда следователь узнал об авторе, ведь она «буквой подписана». Ответ следует незамедлительно: от редактора.

Порфирий Петрович напоминает Раскольникову, что согласно его статье «акт исполнения преступления сопровождается всегда болезнию», а все люди «разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных».

Теория Раскольникова.

Раскольников поясняет, что, по его мнению, «все не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое», должны быть преступниками. Любые жертвы и преступления могут быть оправданы величием цели, ради которой они совершались. Обыкновенный человек не способен вести себя так, как тот, кто «право имеет». Необыкновенных людей рождается крайне мало, их рождение должно быть определено законом природы, но он еще неизвестен. Обыкновенный же не пойдет до конца, начнет каяться.

Разумихин в ужасе от услышанного, от того, что теория Раскольникова разрешает «кровь по совести проливать».

Следователь задает Раскольникову вопрос, решился ли бы он сам на убийство «для споспешествования как-нибудь всему человечеству». Раскольников отвечает, что ни Магометом, ни Наполеоном себя ни считает. «Кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает?» - усмехается следователь .

Раскольников интересуется, будут ли его допрашивать официально, на что Порфирий Петрович отвечает, что «покамест это вовсе не требуется». Следователь спрашивает Раскольникова, в каком часу он был в доме, где произошло убийство, и видел ли он двух красильщиков на втором этаже. Раскольников, не подозревая, в чем заключается ловушка, говорит, что был там в восьмом часу, но красильщиков не видел. Разумихин кричит, что Раскольников за три дня до убийства был в доме, а красильщики красили в день убийства. Порфирий Петрович просит прощения за то, что перепутал даты.

Разумихин и Раскольников выходят на улицу «мрачные и хмурые». «Раскольников глубоко перевел дыхание...»

Глава 7.

По дороге Раскольников и Разумихин обсуждают встречу у Порфирия Петровича. Раскольников говорит, что у следователя нет фактов, чтобы обвинять его в убийстве. Разумихин возмущается тем, что все это выглядит «оскорбительно».

Раскольников понимает, что Порфирий «совсем не так глуп». «Во вкус вхожу в иных пунктах!» - думает он. Когда они подходят к нумерам Бакалеева, Раскольников велит Разумихину подняться к его сестре и матери, а сам спешит домой, так как ему вдруг показалось, что в дыре, куда он спрятал старухины вещи сразу же после убийства, могло что-либо остаться. Не найдя ничего, выходит и видит мещанина, который разговаривает о нем с дворником. Родион интересуется, что тому нужно. Мещанин уходит, а Раскольников бежит вслед, задавая ему все тот же вопрос. Тот бросает ему в лицо: «Убивец!», а потом уходит, Раскольников провожает его взглядом. Вернувшись в свою каморку, он лежит полчаса. Когда слышит, что к нему поднимается Разумихин, притворяется спящим, и тот, едва заглянув в комнату, уходит.

Он начинает размышлять, чувствуя свою физическую слабость: «Старуха была только болезнь... я переступить поскорее хотел... я не человека убил, я принцип убил! Принцип-то я и убил, а переступить-то не переступил, на этой стороне остался... Только и сумел, что убить. Да и то не сумел, оказывается...» Он называет себя вошью, так как рассуждает об этом, так как «целый месяц всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимает, а имеет в виду великолепную и приятную цель»: «...сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал, что скажу себе это уже после того, как убью!» Приходит к выводу, что является «тварью дрожащей», так как задумывается о правильности того, что совершил.

Раскольников видит сон. Он на улице, где много людей. На тротуаре человек машет ему рукой. В нем он узнает давешнего мещанина, который поворачивается и медленно удаляется. Раскольников идет за ним. Поднимается по лестнице, которая кажется ему знакомой. Узнает квартиру, где видел работников. Мещанин, очевидно, где-то притаился. Раскольников входит в квартиру. На стуле в уголке сидит старушонка, которую он бьет топором по голове несколько раз. Старушонка смеется. Его одолевает бешенство, он изо всей силы бьет и бьет старуху по голове, но та лишь того пуще хохочет. В квартире полно людей, которые наблюдают за происходящим и ничего не говорят, ждут чего-то. Он хочет крикнуть, но просыпается.

В его комнате мужчина. Раскольников спрашивает, что ему нужно. Тот представляется - это Аркадий Иванович Свидригайлов .

Но только что она вышла, он встал, заложил крючком дверь, развязал принесенный давеча Разумихиным и им же снова завязанный узел с платьем и стал одеваться. Странное дело: казалось, он вдруг стал совершенно спокоен; не было ни полоумного бреду, как давеча, ни панического страху, как во всё последнее время. Это была первая минута какого-то странного, внезапного спокойствия. Движения его были точны и ясны, в них проглядывало твердое намерение. «Сегодня же, сегодня же!..» — бормотал он про себя. Он понимал, однако, что еще слаб, но сильнейшее душевное напряжение, дошедшее до спокойствия, до неподвижной идеи, придавало ему сил и самоуверенности; он, впрочем, надеялся, что не упадет на улице. Одевшись совсем, во всё новое, он взглянул на деньги, лежавшие на столе, подумал и положил их в карман. Денег было двадцать пять рублей. Взял тоже и все медные пятаки, сдачу с десяти рублей, истраченных Разумихиным на платье. Затем тихо снял крючок, вышел из комнаты, спустился по лестнице и заглянул в отворенную настежь кухню: Настасья стояла к нему задом и, нагнувшись, раздувала хозяйкин самовар. Она ничего не слыхала. Да и кто мог предположить, что он уйдет? Через минуту он был уже на улице. Было часов восемь, солнце заходило. Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха. Голова его слегка было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице. Он не знал, да и не думал о том, куда идти; он знал одно: «что всё это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить». Как кончить? Чем кончить? Об этом он не имел и понятия, да и думать не хотел. Он отгонял мысль: мысль терзала его. Он только чувствовал и знал, что надо, чтобы всё переменилось, так или этак, «хоть как бы то ни было», повторял он с отчаянною, неподвижною самоуверенностью и решимостью. По старой привычке, обыкновенным путем своих прежних прогулок, он прямо направился на Сенную. Не доходя Сенной, на мостовой, перед мелочною лавкой, стоял молодой черноволосый шарманщик и вертел какой-то весьма чувствительный романс. Он аккомпанировал стоявшей впереди его на тротуаре девушке, лет пятнадцати, одетой как барышня, в кринолине, в мантильке, в перчатках и в соломенной шляпке с огненного цвета пером; всё это было старое и истасканное. Уличным, дребезжащим, но довольно приятным и сильным голосом она выпевала романс, в ожидании двухкопеечника из лавочки. Раскольников приостановился рядом с двумя-тремя слушателями, послушал, вынул пятак и положил в руку девушке. Та вдруг пресекла пение на самой чувствительной и высокой нотке, точно отрезала, резко крикнула шарманщику: «будет!», и оба поплелись дальше, к следующей лавочке. — Любите вы уличное пение? — обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому, прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. — Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают... — Не знаю-с... Извините... — пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы. Раскольников пошел прямо и вышел к тому углу на Сенной, где торговали мещанин и баба, разговаривавшие тогда с Лизаветой; но их теперь не было. Узнав место, он остановился, огляделся и оборотился к молодому парню в красной рубахе, зевавшему у входа в мучной лабаз. — Это мещанин ведь торгует тут на углу, с бабой, с женой, а? — Всякие торгуют, — отвечал парень, свысока обмеривая Раскольникова. — Как его зовут? — Как крестили, так и зовут. — Уж и ты не зарайский ли? Которой губернии? Парень снова посмотрел на Раскольникова. — У нас, ваше сиятельство, не губерния, а уезд, а ездил-то брат, а я дома сидел, так и не знаю-с... Уж простите, ваше сиятельство, великодушно. — Это харчевня, наверху-то? — Это трахтир, и бильярд имеется; и прынцессы найдутся... Люли! Раскольников перешел через площадь. Там, на углу, стояла густая толпа народа, всё мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со всеми заговаривать. Но мужики не обращали внимания на него, и все что-то галдели про себя, сбиваясь кучками. Он постоял, подумал и пошел направо, тротуаром, по направлению к В—му. Миновав площадь, он попал в переулок... Он и прежде проходил часто этим коротеньким переулком, делающим колено и ведущим с площади в Садовую. В последнее время его даже тянуло шляться по всем этим местам, когда тошно становилось, «чтоб еще тошней было». Теперь же он вошел, ни о чем не думая. Тут есть большой дом, весь под распивочными и прочими съестно-выпивательными заведениями; из них поминутно выбегали женщины, одетые, как ходят «по соседству» — простоволосые и в одних платьях. В двух-трех местах они толпились на тротуаре группами, преимущественно у сходов в нижний этаж, куда, по двум ступенькам, можно было спускаться в разные весьма увеселительные заведения. В одном из них, в эту минуту, шел стук и гам на всю улицу, тренькала гитара, пели песни, и было очень весело. Большая группа женщин толпилась у входа; иные сидели наступеньках, другие на тротуаре, третьи стояли и разговаривали. Подле, на мостовой, шлялся, громко ругаясь, пьяный солдат с папироской и, казалось, куда-то хотел войти, но как будто забыл куда. Один оборванец ругался с другим оборванцем, и какой-то мертво-пьяный валялся поперек улицы. Раскольников остановился у большой группы женщин. Они разговаривали сиплыми голосами; все были в ситцевых платьях, в козловых башмаках и простоволосые. Иным было лет за сорок, но были и лет по семнадцати, почти все с глазами подбитыми. Его почему-то занимало пенье и весь этот стук и гам, там, внизу... Оттуда слышно было, как среди хохота и взвизгов, под тоненькую фистулу разудалого напева и под гитару, кто-то отчаянно отплясывал, выбивая такт каблуками. Он пристально, мрачно и задумчиво слушал, нагнувшись у входа и любопытно заглядывая с тротуара в сени.

Ты мой бутошник прикрасной
Ты не бей меня напрасно! —

«Не зайти ли? — подумал он. — Хохочут! Спьяну. А что ж, не напиться ли пьяным?» — Не зайдете, милый барин? — спросила одна из женщин довольно звонким и не совсем еще осипшим голосом. Она была молода и даже не отвратительна — одна из всей группы. — Вишь, хорошенькая! — отвечал он, приподнявшись и поглядев на нее. Она улыбнулась; комплимент ей очень понравился. — Вы и сами прехорошенькие, — сказала она. — Какие худые! — заметила басом другая, — из больницы, что ль, выписались? — Кажись, и генеральские дочки, а носы всё курносые! — перебил вдруг подошедший мужик, навеселе, в армяке нараспашку и с хитро смеющейся харей. — Вишь, веселье! — Проходи, коль пришел! — Пройду! Сласть! И он кувыркнулся вниз. Раскольников тронулся дальше. — Послушайте, барин! — крикнула вслед девица. — Что? Она законфузилась. — Я, милый барин, всегда с вами рада буду часы разделить, а теперь вот как-то совести при вас не соберу. Подарите мне, приятный кавалер, шесть копеек на выпивку! Раскольников вынул сколько вынулось: три пятака. — Ах, какой добреющий барин! — Как тебя зовут? — А Дуклиду спросите. — Нет уж, это что же, — вдруг заметила одна из группы, качая головой на Дуклиду. — Это уж я и не знаю, как это так просить! Я бы, кажется, от одной только совести провалилась... Раскольников любопытно поглядел на говорившую. Это была рябая девка, лет тридцати, вся в синяках, с припухшею верхнею губой. Говорила и осуждала она спокойно и серьезно. «Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать! Только бы жить, жить и жить! Как бы ни жить — только жить!.. Экая правда! Господи, какая правда! Подлец человек! И подлец тот, кто его за это подлецом называет», — прибавил он через минуту. Он вышел в другую улицу: «Ба! „Хрустальный дворец“! Давеча Разумихин говорил про „Хрустальный дворец“. Только, чего бишь я хотел-то? Да, прочесть!.. Зосимов говорил, что в газетах читал...» — Газеты есть? — спросил он, входя в весьма просторное и даже опрятное трактирное заведение о нескольких комнатах, впрочем довольно пустых. Два-три посетителя пили чай, да в одной дальней комнате сидела группа, человека в четыре, и пили шампанское. Раскольникову показалось, что между ними Заметов. Впрочем, издали нельзя было хорошо рассмотреть. «А пусть!» — подумал он. — Водки прикажете-с? — спросил половой. — Чаю подай. Да принеси ты мне газет, старых, этак дней за пять сряду, а я тебе на водку дам. — Слушаю-с. Вот сегодняшние-с. И водки прикажете-с? Старые газеты и чай явились. Раскольников уселся и стал отыскивать: «Излер — Излер — Ацтеки — Ацтеки — Излер — Бартола — Массимо — Ацтеки — Излер... фу, черт! А, вот отметки: провалилась с лестницы — мещанин сгорел с вина — пожар на Песках — пожар на Петербургской — еще пожар на Петербургской — еще пожар на Петербургской — Излер — Излер — Излер — Излер — Массимо... А, вот...» Он отыскал наконец то, чего добивался, и стал читать; строки прыгали в его глазах, он, однако ж, дочел всё «известие» и жадно принялся отыскивать в следующих нумерах позднейшие прибавления. Руки его дрожали, перебирая листы, от судорожного нетерпения. Вдруг кто-то сел подле него, за его столом. Он заглянул — Заметов, тот же самый Заметов и в том же виде, с перстнями, с цепочками, с пробором в черных вьющихся и напомаженных волосах, в щегольском жилете и в несколько потертом сюртуке и несвежем белье. Он был весел, по крайней мере очень весело и добродушно улыбался. Смуглое лицо его немного разгорелось от выпитого шампанского. — Как! Вы здесь? — начал он с недоумением и таким тоном, как бы век был знаком, — а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы всё не в памяти. Вот странно! А ведь я был у вас... Раскольников знал, что он подойдет. Он отложил газеты и поворотился к Заметову. На его губах была усмешка, и какое-то новое раздражительное нетерпение проглядывало в этой усмешке. — Это я знаю, что вы были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали... А знаете, Разумихин от вас без ума, говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он всё не понимал, помните? Уж как бы, кажется, не понять — дело ясное... а? — А уж какой он буян! — Порох-то? — Нет, приятель ваш, Разумихин... — А хорошо вам жить, господин Заметов; в приятнейшие места вход беспошлинный! Кто это вас сейчас шампанским-то наливал? — А это мы... выпили... Уж и наливал?! — Гонорарий! Всем пользуетесь! — Раскольников засмеялся. — Ничего, добреющий мальчик, ничего! — прибавил он, стукнув Заметова по плечу, — я ведь не назло, «а по всей то есь любови, играючи» говорю, вот как работник-то ваш говорил, когда он Митьку тузил, вот, по старухиному-то делу. — А вы почем знаете? — Да я, может, больше вашего знаю. — Чтой-то какой вы странный... Верно, еще очень больны. Напрасно вышли... — А я вам странным кажусь? — Да. Что это вы газеты читаете? — Газеты. — Много про пожары пишут... — Нет, я не про пожары. — Тут он загадочно посмотрел на Заметова; насмешливая улыбка опять искривила его губы. — Нет, я не про пожары, — продолжал он, подмигивая Заметову. — А сознайтесь, милый юноша, что вам ужасно хочется знать, про что я читал? — Вовсе не хочется; я так спросил. Разве нельзя спросить? Что вы всё... — Послушайте, вы человек образованный, литературный, а? — Я из шестого класса гимназии, — отвечал Заметов с некоторым достоинством. — Из шестого! Ах ты мой воробушек! С пробором, в перстнях — богатый человек! Фу, какой миленький мальчик! — Тут Раскольников залился нервным смехом, прямо в лицо Заметову. Тот отшатнулся, и не то чтоб обиделся, а уж очень удивился. — Фу, какой странный! — повторил Заметов очень серьезно. — Мне сдается, что вы всё еще бредите. — Брежу? Врешь, воробушек!.. Так я странен? Ну, а любопытен я вам, а? Любопытен? — Любопытен. — Так сказать, про что я читал, что разыскивал? Ишь ведь сколько нумеров велел натащить! Подозрительно, а? — Ну, скажите. — Ушки на макушке? — Какая еще там макушка? — После скажу, какая макушка, а теперь, мой милейший, объявляю вам... нет, лучше: «сознаюсь»... Нет, и это не то: «показание даю, а вы снимаете» — вот как! Так даю показание, что читал, интересовался... отыскивал... разыскивал... — Раскольников прищурил глаза и выждал, — разыскивал — и для того и зашел сюда — об убийстве старухи чиновницы, — произнес он наконец, почти шепотом, чрезвычайно приблизив свое лицо к лицу Заметова. Заметов смотрел на него прямо в упор, не шевелясь и не отодвигая своего лица от его лица. Страннее всего показалось потом Заметову, что ровно целую минуту длилось у них молчание и ровно целую минуту они так друг на друга глядели. — Ну что ж, что читали? — вскричал он вдруг в недоумении и в нетерпении. — Мне-то какое дело! Что ж в том? — Это вот та самая старуха, — продолжал Раскольников, тем же шепотом и не шевельнувшись от восклицания Заметова, — та самая, про которую, помните, когда стали в конторе рассказывать, а я в обморок-то упал. Что, теперь понимаете? — Да что такое? Что... «понимаете»? — произнес Заметов почти в тревоге. Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно не в силах был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял за дверью, с топором, запор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать! — Вы или сумасшедший, или... — проговорил Заметов — и остановился, как будто вдруг пораженный мыслью, внезапно промелькнувшею в уме его. — Или? Что «или»? Ну, что? Ну, скажите-ка! — Ничего! — в сердцах отвечал Заметов, — всё вздор! Оба замолчали. После внезапного, припадочного взрыва смеха Раскольников стал вдруг задумчив и грустен. Он облокотился на стол и подпер рукой голову. Казалось, он совершенно забыл про Заметова. Молчание длилось довольно долго. — Что вы чай-то не пьете? Остынет, — сказал Заметов. — А? Что? Чай?.. Пожалуй... — Раскольников глотнул из стакана, положил в рот кусочек хлеба и вдруг, посмотрев на Заметова, казалось, всё припомнил и как будто встряхнулся: лицо его приняло в ту же минуту первоначальное насмешливое выражение. Он продолжал пить чай. — Нынче много этих мошенничеств развелось, — сказал Заметов. — Вот недавно еще я читал в «Московских ведомостях», что в Москве целую шайку фальшивых Монетчиков изловили. Целое общество было. Подделывали билеты. — О, это уже давно! Я еще месяц назад читал, — отвечал спокойно Раскольников. — Так это-то, по-вашему, мошенники? — прибавил он, усмехаясь. — Как же не мошенники? — Это? Это дети, бланбеки, а не мошенники! Целая полсотня людей для этакой цели собирается! Разве это возможно? Тут и трех много будет, да и то чтобы друг в друге каждый пуще себя самого был уверен! А то стоит одному спьяну проболтаться, и всё прахом пошло! Бланбеки! Нанимают ненадежных людей разменивать билеты в конторах: этакое-то дело да поверить первому встречному? Ну, положим, удалось и с бланбеками, положим, каждый себе по миллиону наменял, ну, а потом? Всю-то жизнь? Каждый один от другого зависит на всю свою жизнь! Да лучше удавиться! А они и разменять-то не умели: стал в конторе менять, получил пять тысяч, и руки дрогнули. Четыре пересчитал, а пятую принял не считая, на веру, чтобы только в карман да убежать поскорее. Ну, и возбудил подозрение. И лопнуло всё из-за одного дурака! Да разве этак возможно? — Что руки-то дрогнули? — подхватил Заметов, — нет, это возможно-с. Нет, это я совершенно уверен, что это возможно. Иной раз не выдержишь. — Этого-то? — А вы, небось, выдержите? Нет, я бы не выдержал! За сто рублей награждения идти на этакий ужас! Идти с фальшивым билетом — куда же? — в банкирскую контору, где на этом собаку съели, — нет, я бы сконфузился. А вы не сконфузитесь? Раскольникову ужасно вдруг захотелось опять «язык высунуть». Озноб, минутами, проходил по спине его. — Я бы не так сделал, — начал он издалека. — Я бы вот как стал менять: пересчитал бы первую тысячу, этак раза четыре со всех концов, в каждую бумажку всматриваясь, и принялся бы за другую тысячу; начал бы ее считать, досчитал бы до средины, да и вынул бы какую-нибудь пятидесятирублевую, да на свет, да переворотил бы ее и опять на свет — не фальшивая ли? «Я, дескать, боюсь: у меня родственница одна двадцать пять рублей таким образом намедни потеряла»; и историю бы тут рассказал. А как стал бы третью тысячу считать — нет, позвольте: я, кажется, там, во второй тысяче, седьмую сотню неверно сосчитал, сомнение берет, да бросил бы третью, да опять за вторую, — да этак бы все-то пять. А как кончил бы, из пятой да из второй вынул бы по кредитке, да опять на свет, да опять сомнительно, «перемените, пожалуйста», — да до седьмого поту конторщика бы довел, так что он меня как и с рук-то сбыть уж не знал бы! Кончил бы всё наконец, пошел, двери бы отворил — да нет, извините, опять воротился, спросить о чем-нибудь, объяснение какое-нибудь получить, — вот я бы как сделал! — Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только всё это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части, старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно... Раскольников как будто обиделся. — Видно! А вот поймайте-ка его, подите, теперь! — вскрикнул он, злорадно подзадоривая Заметова. — Что ж, и поймают. — Кто? Вы? Вам поймать? Упрыгаетесь! Вот ведь что у вас главное: тратит ли человек деньги или нет? То денег не было, а тут вдруг тратить начнет, — ну как же не он? Так вас вот этакий ребенок надует на этом, коли захочет! — То-то и есть что они все так делают, — отвечал Заметов, — убьет-то хитро, жизнь отваживает, а потом тотчас в кабаке и попался. На трате-то их и ловят. Не всё же такие, как вы, хитрецы. Вы бы в кабак не пошли, разумеется? Раскольников нахмурил брови и пристально посмотрел на Заметова. — Вы, кажется, разлакомились и хотите узнать, как бы я и тут поступил? — спросил он с неудовольствием. — Хотелось бы, — твердо и серьезно ответил тот. Слишком что-то серьезно стал он говорить и смотреть. — Очень? — Очень. — Хорошо. Я вот бы как поступил, — начал Раскольников, опять вдруг приближая свое лицо к лицу Заметова, опять в упор смотря на него и говоря опять шепотом, так что тот даже вздрогнул на этот раз. — Я бы вот как сделал: я бы взял деньги и вещи и, как ушел бы оттуда, тотчас, не заходя никуда, пошел бы куда-нибудь, где место глухое и только заборы одни, и почти нет никого, — огород какой-нибудь или в этом роде. Наглядел бы я там еще прежде, на этом дворе, какой-нибудь такой камень, этак в пуд или полтора весу, где-нибудь в углу, у забора, что с построения дома, может, лежит; приподнял бы этот камень — под ним ямка должна быть, — да в ямку-то эту все бы вещи и деньги и сложил. Сложил бы да и навалил бы камнем, в том виде как он прежде лежал, придавил бы ногой, да и пошел бы прочь. Да год бы, два бы не брал, три бы не брал, — ну, и ищите! Был, да весь вышел! — Вы сумасшедший, — выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить! — А что, если это я старуху и Лизавету убил? — проговорил он вдруг и — опомнился. Заметов дико поглядел на него и побледнел как скатерть. Лицо его искривилось улыбкой. — Да разве это возможно? — проговорил он едва слышно. Раскольников злобно взглянул на него. — Признайтесь, что вы поверили? Да? Ведь да? — Совсем нет! Теперь больше, чем когда-нибудь, не верю! — торопливо сказал Заметов. — Попался наконец! Поймали воробушка. Стало быть, верили же прежде, когда теперь «больше, чем когда-нибудь, не верите»? — Да совсем же нет! — восклицал Заметов, видимо сконфуженный. — Это вы для того-то и пугали меня, чтоб к этому подвести? — Так не верите? А об чем вы без меня заговорили, когда я тогда из конторы вышел? А зачем меня поручик Порох допрашивал после обморока? Эй ты, — крикнул он половому, вставая и взяв фуражку, — сколько с меня? — Тридцать копеек всего-с, — отвечал тот, подбегая. — Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то, небось, уж опрашивали... Ну, довольно! Assez cause! До свидания... приятнейшего!.. Он вышел, весь дрожа от какого-то дикого истерического ощущения, в котором между тем была часть нестерпимого наслаждения, — впрочем мрачный, ужасно усталый. Лицо его было искривлено, как бы после какого-то припадка. Утомление его быстро увеличивалось. Силы его возбуждались и приходили теперь вдруг, с первым толчком, с первым раздражающим ощущением, и так же быстро ослабевали, по мере того как ослабевало ощущение. А Заметов, оставшись один, сидел еще долго на том же месте, в раздумье. Раскольников невзначай перевернул все его мысли насчет известного пункта и окончательно установил его мнение. «Илья Петрович — болван!» — решил он окончательно. Только что Раскольников отворил дверь на улицу, как вдруг, на самом крыльце, столкнулся с входившим Разумихиным. Оба, даже за шаг еще, не видали друг друга, так что почти головами столкнулись. Несколько времени обмеривали они один другого взглядом. Разумихин был в величайшем изумлении, но вдруг гнев, настоящий гнев, грозно засверкал в его глазах. — Так вот ты где! — крикнул он во всё горло. — С постели сбежал! А я его там под диваном даже искал! На чердак ведь ходили! Настасью чуть не прибил за тебя... А он вон где! Родька! Что это значит? Говори всю правду! Признавайся! Слышишь? — А то значит, что вы все надоели мне смертельно, и я хочу быть один, — спокойно отвечал Раскольников. — Один? Когда еще ходить не можешь, когда еще рожа как полотно бледна, и задыхаешься! Дурак!.. Что ты в «Хрустальном дворце» делал? Признавайся немедленно! — Пусти! — сказал Раскольников и хотел пройти мимо. Это уж вывело Разумихина из себя: он крепко схватил его за плечо. — Пусти? Ты смеешь говорить: «пусти»? Да знаешь ли, что я сейчас с тобой сделаю? Возьму в охапку, завяжу узлом да и отнесу под мышкой домой, под замок! — Слушай, Разумихин, — начал тихо и по-видимому совершенно спокойно Раскольников, — неужель ты не видишь, что я не хочу твоих благодеяний? И что за охота благодетельствовать тем, которые... плюют на это? Тем, наконец, которым это серьезно тяжело выносить? Ну для чего ты отыскал меня в начале болезни? Я, может быть, очень был бы рад умереть? Ну, неужели я недостаточно выказал тебе сегодня, что ты меня мучаешь, что ты мне... надоел! Охота же в самом деле мучить людей! Уверяю же тебя, что всё это мешает моему выздоровлению серьезно, потому что беспрерывно раздражает меня. Ведь ушел же давеча Зосимов, чтобы не раздражать меня! Отстань же, ради бога, и ты! И какое право, наконец, имеешь ты удерживать меня силой? Да неужель ты не видишь, что я совершенно в полном уме теперь говорю? Чем, чем, научи, умолить мне тебя, наконец, чтобы ты не приставал ко мне и не благодетельствовал? Пусть я неблагодарен, пусть я низок, только отстаньте вы все, ради бога, отстаньте! Отстаньте! Отстаньте! Он начал спокойно, заранее радуясь всему яду, который готовился вылить, а кончил в исступлении и задыхаясь, как давеча с Лужиным. Разумихин постоял, подумал и выпустил его руку. — Убирайся же к черту! — сказал он тихо и почти задумчиво. — Стой! — заревел он внезапно, когда Раскольников тронулся было с места, — слушай меня. Объявляю тебе, что все вы, до единого, — болтунишки и фанфаронишки! Заведется у вас страданьице — вы с ним как курица с яйцом носитесь! Даже и тут воруете чужих авторов. Ни признака жизни в вас самостоятельной! Из спермацетной мази вы сделаны, а вместо крови сыворотка! Никому-то из вас я не верю! Первое дело у вас, во всех обстоятельствах — как бы на человека не походить! Сто-о-ой! — крикнул он с удвоенным бешенством, заметив, что Раскольников опять трогается уходить, — слушай до конца! Ты знаешь, у меня сегодня собираются на новоселье, может быть уж и пришли теперь, да я там дядю оставил, — забегал сейчас, — принимать приходящих. Так вот, если бы ты не был дурак, не пошлый дурак, не набитый дурак, не перевод с иностранного... видишь, Родя, я сознаюсь, ты малый умный, но ты дурак! — так вот, если б ты не был дурак, ты бы лучше ко мне зашел сегодня, вечерок посидеть, чем даром-то сапоги топтать. Уж вышел, так уж нечего делать! Я б тебе кресла такие мягкие подкатил, у хозяев есть... Чаишко, компания... А нет, — так и на кушетке уложу, — все-таки между нами полежишь... И Зосимов будет. Зайдешь, что ли? — Нет. — Вр-р-решь! — нетерпеливо вскрикнул Разумихин, — почему ты знаешь? Ты не можешь отвечать за себя! Да и ничего ты в этом не понимаешь... Я тысячу раз точно так же с людьми расплевывался и опять назад прибегал... Станет стыдно — и воротишься к человеку! Так помни же, дом Починкова, третий этаж... — Да ведь этак вы себя, пожалуй, кому-нибудь бить позволите, господин Разумихин, из удовольствия благодетельствовать. — Кого? Меня! За одну фантазию нос отвинчу! Дом Починкова, нумер сорок семь, в квартире чиновника Бабушкина... — Не приду, Разумихин! — Раскольников повернулся и пошел прочь. — Об заклад, что придешь! — крикнул ему вдогонку Разумихин. — Иначе ты... иначе знать тебя не хочу! Постой, гей! Заметов там? — Там. — Видел? — Видел. — И говорил? — Говорил. — Об чем? Ну, да черт с тобой, пожалуй, не сказывай. Починкова, сорок семь, Бабушкина, помни! Раскольников дошел до Садовой и повернул за угол. Разумихин смотрел ему вслед, задумавшись. Наконец, махнув рукой, вошел в дом, но остановился на средине лестницы. «Черт возьми! — продолжал он, почти вслух, — говорит со смыслом, а как будто... Ведь и я дурак! Да разве помешанные не говорят со смыслом? А Зосимов-то, показалось мне, этого-то и побаивается! — Он стукнул пальцем по лбу. — Ну что, если... ну как его одного теперь пускать? Пожалуй, утопится... Эх, маху я дал! Нельзя!» И он побежал назад, вдогонку за Раскольниковым, но уж след простыл. Он плюнул и скорыми шагами воротился в «Хрустальный дворец» допросить поскорее Заметова. Раскольников прошел прямо на — ский мост, стал на средине, у перил, облокотился на них обоими локтями и принялся глядеть вдоль. Простившись с Разумихиным, он до того ослабел, что едва добрался сюда. Ему захотелось где-нибудь сесть или лечь, на улице. Склонившись над водою, машинально смотрел он на последний, розовый отблеск заката, на ряд домов, темневших в сгущавшихся сумерках, на одно отдаленное окошко, где-то в мансарде, по левой набережной, блиставшее, точно в пламени, от последнего солнечного луча, ударившего в него на мгновение, на темневшую воду канавы и, казалось, со вниманием всматривался в эту воду. Наконец в глазах его завертелись какие-то красные круги, дома заходили, прохожие, набережные, экипажи — всё это завертелось и заплясало кругом. Вдруг он вздрогнул, может быть спасенный вновь от обморока одним диким и безобразным видением. Он почувствовал, что кто-то стал подле него, справа, рядом; он взглянул — и увидел женщину, высокую, с платком на голове, с желтым, продолговатым, испитым лицом и с красноватыми, впавшими глазами. Она глядела на него прямо, но, очевидно, ничего не видала и никого не различала. Вдруг она облокотилась правою рукой о перила, подняла правую ногу и замахнула ее за решетку, затем левую, и бросилась в канаву. Грязная вода раздалась, поглотила на мгновение жертву, но через минуту утопленница всплыла, и ее тихо понесло вниз по течению, головой и ногами в воде, спиной поверх, со сбившеюся и вспухшею над водой, как подушка, юбкой. — Утопилась! Утопилась! — кричали десятки голосов; люди сбегались, обе набережные унизывались зрителями, на мосту, кругом Раскольникова, столпился народ, напирая и придавливая его сзади. — Батюшки, да ведь это наша Афросиньюшка! — послышался где-то недалеко плачевный женский крик. — Батюшки, спасите! Отцы родные, вытащите! — Лодку! Лодку! — кричали в толпе. Но лодки было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с себя шинель, сапоги и кинулся в воду. Работы было немного: утопленницу несло водой в двух шагах от схода, он схватил ее за одежду правою рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села и стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье руками. Она ничего не говорила. — До чертиков допилась, батюшки, до чертиков, — выл тот же женский голос, уже подле Афросиньюшки, — анамнясь удавиться тоже хотела, с веревки сняли. Пошла я теперь в лавочку, девчоночку при ней глядеть оставила, — ан вот и грех вышел! Мещаночка, батюшка, наша мещаночка, подле живем, второй дом с краю, вот тут... Народ расходился, полицейские возились еще с утопленницей, кто-то крикнул про контору... Раскольников смотрел на всё с странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно. «Нет, гадко... вода... не стоит, — бормотал он про себя. — Ничего не будет, — прибавил он, — нечего ждать. Что это, контора... А зачем Заметов не в конторе? Контора в десятом часу отперта...» Он оборотился спиной к перилам и поглядел кругом себя. «Ну так что ж! И пожалуй!» — проговорил он решительно; двинулся с моста и направился в ту сторону, где была контора. Сердце его было пусто и глухо. Мыслить он не хотел. Даже тоска прошла, ни следа давешней энергии, когда он из дому вышел, с тем «чтобы всё кончить!» Полная апатия заступила ее место. «Что ж, это исход! — думал он, тихо и вяло идя по набережной канавы. — Все-таки кончу, потому что хочу... Исход ли, однако? А всё равно! Аршин пространства будет, — хе! Какой, однако же, конец! Неужели конец? Скажу я им иль не скажу? Э... черт! Да и устал я: где-нибудь лечь или сесть бы поскорей! Всего стыднее, что очень уж глупо. Да наплевать и на это. Фу, какие глупости в голову приходят...» В контору надо было идти всё прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может быть, безо всякой цели, а может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг, как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у того дома, у самых ворот. С того вечера он здесь не был и мимо не проходил. Неотразимое и необъяснимое желание повлекло его. Он вошел в дом, прошел всю подворотню, потом в первый вход справа и стал подниматься по знакомой лестнице, в четвертый этаж. На узенькой и крутой лестнице было очень темно. Он останавливался на каждой площадке и осматривался с любопытством. На площадке первого этажа в окне была совсем выставлена рама: «Этого тогда не было», — подумал он. Вот и квартира второго этажа, где работали Николашка и Митька: «Заперта; и дверь окрашена заново; отдается, значит, внаем». Вот и третий этаж... и четвертый... «Здесь!» Недоумение взяло его: дверь в эту квартиру была отворена настежь, там были люди, слышны были голоса; он этого никак не ожидал. Поколебавшись немного, он поднялся по последним ступенькам и вошел в квартиру. Ее тоже отделывали заново; в ней были работники; это его как будто поразило. Ему представлялось почему-то, что он всё встретит точно так же, как оставил тогда, даже, может быть, трупы на тех же местах на полу. А теперь: голые стены, никакой мебели; странно как-то! Он прошел к окну и сел на подоконник. Всего было двое работников, оба молодые парня, один постарше, а другой гораздо моложе. Они оклеивали стены новыми обоями, белыми, с лиловыми цветочками, вместо прежних желтых, истрепанных и истасканных. Раскольникову это почему-то ужасно не понравилось; он смотрел на эти новые обои враждебно, точно жаль было, что всё так изменили. Работники, очевидно, замешкались и теперь наскоро свертывали свою бумагу и собирались домой. Появление Раскольникова почти не обратило на себя их внимания. Они о чем-то разговаривали. Раскольников скрестил руки и стал вслушиваться. — Приходит она, этта, ко мне поутру, — говорил старший младшему, — раным-ранешенько, вся разодетая. «И что ты, говорю, передо мной лимонничаешь, чего ты передо мной, говорю, апельсинничаешь?» — «Я хочу, говорит, Тит Васильич, отныне, впредь в полной вашей воле состоять». Так вот оно как! А уж как разодета: журнал, просто журнал! — А что это, дядьшка, журнал? — спросил молодой. Он, очевидно, поучался у «дядьшки». — А журнал, это есть, братец ты мой, такие картинки, крашеные, и идут они сюда к здешним портным каждую субботу, по почте, из-за границы, с тем то есь, как кому одеваться, как мужскому, равномерно и женскому полу. Рисунок, значит. Мужской пол всё больше в бекешах пишется, а уж по женскому отделению такие, брат, суфлеры, что отдай ты мне всё, да и мало! — И чего-чего в ефтом Питере нет! — с увлечением крикнул младший, — окромя отца-матери, всё есть! — Окромя ефтова, братец ты мой, всё находится, — наставительно порешил старший. Раскольников встал и пошел в другую комнату, где прежде стояли укладка, постель и комод; комната показалась ему ужасно маленькою без мебели. Обои были всё те же; в углу на обоях резко обозначено было место, где стоял киот с образами. Он поглядел и воротился на свое окошко. Старший работник искоса приглядывался. — Вам чего-с? — спросил он вдруг, обращаясь к нему. Вместо ответа Раскольников встал, вошел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй, третий раз; он вслушивался и припоминал. Прежнее, мучительно-страшное, безобразное ощущение начинало всё ярче и живее припоминаться ему, он вздрагивал с каждым ударом, и ему всё приятнее и приятнее становилось. — Да что те надо? Кто таков? — крикнул работник, выходя к нему. Раскольников вошел опять в дверь. — Квартиру хочу нанять, — сказал он, — осматриваю. — Фатеру по ночам не нанимают; а к тому же вы должны с дворником прийти. — Пол-то вымыли; красить будут? — продолжал Раскольников. — Крови-то нет? — Какой крови? — А старуху-то вот убили с сестрой. Тут целая лужа была. — Да что ты за человек? — крикнул в беспокойстве работник. — Я? — Да. — А тебе хочется знать?.. Пойдем в контору, там скажу. Работники с недоумением посмотрели на него. — Нам выходить пора-с, замешкали. Идем, Алешка. Запирать надо, — сказал старший работник. — Ну, пойдем! — отвечал Раскольников равнодушно и вышел вперед, медленно спускаясь с лестницы. — Эй, дворник! — крикнул он, выходя под ворота. Несколько людей стояло при самом входе в дом с улицы, глазея на прохожих: оба дворника, баба, мещанин в халате и еще кое-кто. Раскольников пошел прямо к ним. — Чего вам? — отозвался один из дворников. — В контору ходил? — Сейчас был. Вам чего? — Там сидят? — Сидят. — И помощник там? — Был время. Чего вам? Раскольников не отвечал и стал с ними рядом, задумавшись. — Фатеру смотреть приходил, — сказал, подходя, старший работник. — Какую фатеру? — А где работаем. «Зачем, дескать, кровь отмыли? Тут, говорит, убивство случилось, а я пришел нанимать». И в колокольчик стал звонить, мало не оборвал. А пойдем, говорит, в контору, там всё докажу. Навязался. Дворник с недоумением и нахмурясь разглядывал Раскольникова. — Да вы кто таков? — крикнул он погрознее. — Я Родион Романыч Раскольников, бывший студент, а живу в доме Шиля, здесь в переулке, отсюда недалеко, в квартире нумер четырнадцать. У дворника спроси... меня знает. — Раскольников проговорил всё это как-то лениво и задумчиво, не оборачиваясь и пристально смотря на потемневшую улицу. — Да вы зачем в фатеру-то приходили? — Смотреть. — Чего там смотреть? — А вот взять да свести в контору? — ввязался вдруг мещанин и замолчал. Раскольников через плечо скосил на него глаза, посмотрел внимательно и сказал так же тихо и лениво: — Пойдем! — Да и свести! — подхватил ободрившийся мещанин. — Зачем он об том доходил, у него что на уме, а? — Пьян, не пьян, а бог их знает, — пробормотал работник. — Да вам чего? — крикнул опять дворник, начинавший серьезно сердиться, — ты чего пристал? — Струсил в контору-то? — с насмешкой проговорил ему Раскольников. — Чего струсил? Ты чего пристал? — Выжига! — крикнула баба. — Да чего с ним толковать, — крикнул другой дворник, огромный мужик, в армяке нараспашку и с ключами за поясом. — Пшол!.. И впрямь выжига... Пшол! И, схватив за плечо Раскольникова, он бросил его на улицу. Тот кувыркнулся было, но не упал, выправился, молча посмотрел на всех зрителей и пошел далее. — Чудён человек, — проговорил работник. — Чудён нынче стал народ, — сказала баба. — А всё бы свести в контору, — прибавил мещанин. — Нечего связываться, — решил большой дворник. — Как есть выжига! Сам на то лезет, известно, а свяжись, не развяжешься... Знаем! «Так идти, что ли, или нет», — думал Раскольников, остановясь посреди мостовой на перекрестке и осматриваясь кругом, как будто ожидая от кого-то последнего слова. Но ничто не отозвалось ниоткуда; всё было глухо и мертво, как камни, по которым он ступал, для него мертво, для него одного... Вдруг, далеко, шагов за двести от него, в конце улицы, в сгущавшейся темноте, различил он толпу, говор, крики... Среди толпы стоял какой-то экипаж... Замелькал среди улицы огонек. «Что такое?» Раскольников поворотил вправо и пошел на толпу. Он точно цеплялся за всё и холодно усмехнулся, подумав это, потому что уж наверно решил про контору и твердо знал, что сейчас всё кончится.